О смерти, жизни и запахе текста. «Где-то под Гроссето»

Марина Степнова

Где-то под Гроссето

Она говорила - тудой, сюдой.

Поставь платочек на голову, простудишься.

Тут все так говорили.

Странное место.

После крошечного гарнизонного городка на Южном Урале всё казалось диким - школа в самом центре, рядом с оперным театром, сам оперный театр. Розы на улице. Огромные, лохматые, как спросонья. Абрикосы тоже на улице - и никто не рвет. Переспелые, шлепались прямо на тротуар - шерстяные оранжевые бомбы. С мякотью. Поначалу он не выдерживал, просто не выдерживал - набивал сперва полный рот, потом - полные карманы, неторопливые прохожие косились удивленно. Зачем рвать жерделу, мальчик, если на базаре за тридцать копеек можно купить отличную, просто отличную абрикосу? Лучше всех были ананасные - полупрозрачные, длинные, в зябкую крупную родинку. Действительно пахли ананасами, хоть и абрикосы. За такие, правда, просили копеек шестьдесят. Ведро вишни - пять рублей. Кило помидоров - пять копеек. Роза, почти черная - тоже пять копеек. За штуку. Но это если маленькая, на невысоком тонком стебле.

Охапкой - в ведре.

Немыслимо!

Они бродили по базару, взявшись за руки, бездумные, счастливые, маленькие, как в раю. Пробовали всё подряд, тянули в рот мед, персики, груши, незнакомые слова. Она поучала, важничая. Переводила ему с райского на русский. Моале - это был мягкий сыр, белый, на вид совсем как творог, но пресный. Кушать надо с помидорами и с солью. Тут все говорили - кушать. Мэй, посторонись, ты что, не видишь - тут дети. Кушайте, кушайте, ребятки. Брынза - наоборот, соленая, твердая. Пористая, как котелец. Еще одно слово. Тут всё строили из котельца. Рафинадно-белый городок. А ему казалось - не из сахара, а из брынзы. Коровья была вкусная, а вот овечья далеко и густо пахла рвотой. Бу-э-э. Гадость. Он так и не рискнул попробовать. Синими называли баклажаны, красными - помидоры. Даже не так - синенькие и красненькие. Тебе синеньких положить? Буро-серо-зеленая масса на тарелке. Печеные перцы. Уксус. Сливовое повидло, сваренное в тазу прямо во дворе. С дымком.

Она говорила - повидла.

Повидлу хочешь?

Белый хлеб, сливочное масло, горячее сливовое повидло, сверху - грецкие орехи.

Слопать ломоть - и айда, сайгачить по магале.

Еще одно слово.

Россыпь карточных почти домишек, печное отопление, сваленный как попало человеческий сор, драный рубероид, саманные стены - крупный, спелый замес соломы, глины, и говна. Хижины дяди Тома. Тенистые дворики заросли бусуйком. Мелкий синий виноград, курчавый, бросовый, душистый, вино из него давили прямо ногами, переливали, живое, багровое, в пятилитровые бутыли. Затыкали заботливо кукурузной кочерыжкой. Называется - чоклеж. Нет, не так, чоклеж - это была полая кукурузная солома, звонкие пустотелые былки. Страшное оскорбление, между прочим. За чоклеж можно было и в дюньдель получить. Не говоря уже про муля. Скажешь кому-то, что он - муль, всё, убьют. Она делала круглые глаза, наклонялась близко-близко, так что он видел зеленые крапинки возле зрачков и волосы, светлые и темные вперемешку. Сливочное масло, медовая коврижка, какао с теплым топленым молоком.

Она жила на магале.

А он - в новой девятиэтажке. Сын советского офицера и врача. Гордость страны. Элита. Не белая, конечно, но бледно-бледно-серая прочная кость. Квартиру дали быстро - через полгода, до этого - снимали, мать была недовольна. Еще не хватало, деньги с книжки тратить. Гоняла отца ругаться, добиваться своего. Пойди и скажи, что тебе положено! А то опять раздадут всё своим нацкадрам! Это была первая республика, в которой они служили. Мать волновалась. До этого всё по РСФСР мотались. Все гарнизоны собрали. Есть на свете три дыры - Термез, Кушка и Мары. А теперь вот - получите. Кишинев!

Получили. Двухкомнатную. Набережная, 39, кв. 130. Первый подъезд. Шестой этаж. А им обещали дать свою квартиру, еще когда отец родился. Ее, разумеется, отец. Невысокий, щербатый, с заросшей сизой рожей. Вечно бухой хохотун. Вот уже и Вальке двенадцать лет, и старшой из армии вернулся, а всё ждем.

Ее звали Валя.

Валя с магалы.

Тоже две комнаты - каждая метров по восемь. Глиняные полы. Прохладно. Мать, отец, Валя, старший брат, жена старшего брата, ихнее дите. Так и говорили - ихнее дите. Он даже не разобрался, мальчик или девочка. Поди разберись, когда так орет. К трем годам поняли, в чем дело, - даун. Да куда уж денешь? Пускай ползает, все-таки нямур. Родня. Через стенку жил такой же кагал нямуров - двоюродных, стоюродных, незнамо какая гуща на киселе. Все орут, ругаются, трясут кулаками, обливаются холодной водой из колонки во дворе. Юг. Магала.

Еще во дворе жили старые евреи, бездетные. Дядя Моисей, слепой на один глаз, скорняк - иголка выскочила из швейной машины, и всё, тютю. Но и с одним глазом кушмы такие шил, что очередь стояла. Из горкома приезжали даже. Шкурки болтались на веревке тут же, во дворе. Каракуль, смушка, смрад. Тетя Мина вынянчила по очереди всех дворовых младенцев - строгая. На базаре ее боялись. Вставала в воскресенье в четыре утра, в пять уже бродила среди прилавков, брала живую курицу, дула ей в попу. И вы за эту куру рубель просите? Не смешите! У нее же ж даже жопка не желтая! Валкий с недосыпа крестьянин хватал несчастную птицу, тоже дул ей в зад - сквозь бледные перья видна была кожа, не то желтая, не то белая - не разберешь. Тетя Мина втолковывала по-молдавски, какая должна быть настоящая, правильная кура, торговалась, пока продавец не уступал вовсе за бесценок, и она уходила, важная, выпив стаканчик вина, связка кур обреченно свисает головой вниз, в кошелке синенькие, красненькие, крепкие гогошары, бледный праж, боршч для замы. Он потом вычитал у Стругацких - боржч. Но нет, не то. Это был именно - боршч, кислый. Травка, которую добавляли в куриную лапшу, жирную, густую. Зама. С похмелья оттягивает - только в путь.

Ели вечером всем двором, на улице. Передавали тарелки, стаканы с вином, сдвигали табуретки, сверху - занозистая доска. Швыряли куски детям, кошкам, щенкам. Магала. Он тоже ел, сидел рядом с Валей, важный. Жевал с закрытым ртом, локти на клеенку не клал, говорил вежливо - спасибо. И - хлеб передайте, пожалуйста. Валина мать кричала через весь стол - вкусно тебе, женишок? Он кивал, стараясь не обижаться на женишка. Вкусно. Валя смеялась, болтала ногами, задевала его горячей коленкой, на правой голени - белый серпик шрама. Стеклом порезалась. Папка спьяну стекло высадил, оно в кроватку и упало. Давно, мне два года еще было. Папка лыбился тут же, будто незнамо какой подвиг совершил. Мэй, винца женишку нацедите! Пусть выпьет. Мужчина он или нет?

Как приезжему слабаку, вино ему разбавляли водой - марганцовка превращалась сперва в кровь, потом - в розовую акварельную воду. Домой он возвращался сытый, сонный, греб по линолеуму пыльными заплетающимися ногами. Отказывался от скучного, пресного ужина - макароны с сосисками. Ни перца, ни вкуса, ни огня. Мама сердилась. Опять таскался неизвестно где! Отец, ну что ты молчишь? Отец поднимал глаза над «Правдой», подмигивал еле заметно. Пусть себе гуляет. В доме было две «Правды» - мама тоже была коммунист. Заведующая отделением в больнице. Для души читали «Роман-газету», «Литературку». Ему выписывали «Костер». «Вечерний Кишинев» еще ничего был. Можно в руках подержать.

А у Вали никто ничего не читал и не выписывал. Зато у них был телевизор напрокат. Он даже не знал раньше, что такое бывает. Напрокат! Хотел спросить у матери, но она отмахнулась. Не морочь мне голову. Нормальные люди телевизоры покупают. Напрокат только голытьба берет.

Еще одно слово - голытьба.

До школы было пешком четверть часа. По сонным улицам, почти деревенским - сады, заборы, цепные псы. Они встречались на углу - Валя выныривала из своей магалы, махала ладошкой, варежкой, шапкой. Шапка была красная, с помпоном. Варежки тоже красные. На каждой - кривая, посеревшая от грязи снежинка. Обратно шли снова вместе - но уже не четверть часа, сколько угодно, болтали без умолку, забредали бог знает куда, в парки, проулки, часами торчали у автоматов с газировкой. С сиропом - три копейки, колючая, горькая - копейка. Самое интересное было - мыть стаканы, вдавливать в специальное жерло, пока не брызнет вода или взрослые не погонят. Они удирали, хохоча, держась за руки, у нее всегда были горячие руки, маленькие, горячие, твердые. Двенадцать лет. Валя. Он просто хотел быть рядом. Всегда. Всегда быть рядом. Или умереть. Больше он ничего не умел. Двенадцать лет.

Мать заметила первая - и попробовала принять меры. Он ведь был отличник, всегда. Не зубрила, просто ясная голова плюс дисциплина. Мать проверяла уроки каждый день, садилась рядом, просматривала все тетради, фиг ошибешься или надуешь - врач. Если чего-то не знала сама, дожидались отца, он приходил поздно, вкусно скрипел ремнями. Запах казармы, такой родной, медленно вытесняли скучные ароматы главка. Отец делал карьеру, шел в гору, но скучал по своим гарнизонам, по пыльным плацам, бравым крикам, крепким, нацеленным на врага, шишкам ракет. Алгебра, говоришь? Сейчас мы ее мигом расщелкаем. Вот сюда смотри, если это так, значит, это - непременно вот так. Хорошо объяснял, спокойно, понятно. Сам отличник боевой и политической.

Поставь платочек на голову, простудишься.

Тут все так говорили.

Странное место.

После крошечного гарнизонного городка на Южном Урале всё казалось диким - школа в самом центре, рядом с оперным театром, сам оперный театр. Розы на улице. Огромные, лохматые, как спросонья. Абрикосы тоже на улице - и никто не рвет. Переспелые, шлепались прямо на тротуар - шерстяные оранжевые бомбы. С мякотью. Поначалу он не выдерживал, просто не выдерживал - набивал сперва полный рот, потом - полные карманы, неторопливые прохожие косились удивленно. Зачем рвать жерделу, мальчик, если на базаре за тридцать копеек можно купить отличную, просто отличную абрикосу? Лучше всех были ананасные - полупрозрачные, длинные, в зябкую крупную родинку. Действительно пахли ананасами, хоть и абрикосы. За такие, правда, просили копеек шестьдесят. Ведро вишни - пять рублей. Кило помидоров - пять копеек. Роза, почти черная - тоже пять копеек. За штуку. Но это если маленькая, на невысоком тонком стебле.

Охапкой - в ведре.

Немыслимо!

Они бродили по базару, взявшись за руки, бездумные, счастливые, маленькие, как в раю. Пробовали всё подряд, тянули в рот мед, персики, груши, незнакомые слова. Она поучала, важничая. Переводила ему с райского на русский. Моале - это был мягкий сыр, белый, на вид совсем как творог, но пресный. Кушать надо с помидорами и с солью. Тут все говорили - кушать. Мэй, посторонись, ты что, не видишь - тут дети. Кушайте, кушайте, ребятки. Брынза - наоборот, соленая, твердая. Пористая, как котелец. Еще одно слово. Тут всё строили из котельца. Рафинадно-белый городок. А ему казалось - не из сахара, а из брынзы. Коровья была вкусная, а вот овечья далеко и густо пахла рвотой. Бу-э-э. Гадость. Он так и не рискнул попробовать. Синими называли баклажаны, красными - помидоры. Даже не так - синенькие и красненькие. Тебе синеньких положить? Буро-серо-зеленая масса на тарелке. Печеные перцы. Уксус. Сливовое повидло, сваренное в тазу прямо во дворе. С дымком.

Она говорила - повидла.

Повидлу хочешь?

Белый хлеб, сливочное масло, горячее сливовое повидло, сверху - грецкие орехи.

Слопать ломоть - и айда, сайгачить по магале.

Еще одно слово.

Россыпь карточных почти домишек, печное отопление, сваленный как попало человеческий сор, драный рубероид, саманные стены - крупный, спелый замес соломы, глины, и говна. Хижины дяди Тома. Тенистые дворики заросли бусуйком. Мелкий синий виноград, курчавый, бросовый, душистый, вино из него давили прямо ногами, переливали, живое, багровое, в пятилитровые бутыли. Затыкали заботливо кукурузной кочерыжкой. Называется - чоклеж. Нет, не так, чоклеж - это была полая кукурузная солома, звонкие пустотелые былки. Страшное оскорбление, между прочим. За чоклеж можно было и в дюньдель получить. Не говоря уже про муля. Скажешь кому-то, что он - муль, всё, убьют. Она делала круглые глаза, наклонялась близко-близко, так что он видел зеленые крапинки возле зрачков и волосы, светлые и темные вперемешку. Сливочное масло, медовая коврижка, какао с теплым топленым молоком.

Она жила на магале.

А он - в новой девятиэтажке. Сын советского офицера и врача. Гордость страны. Элита. Не белая, конечно, но бледно-бледно-серая прочная кость. Квартиру дали быстро - через полгода, до этого - снимали, мать была недовольна. Еще не хватало, деньги с книжки тратить. Гоняла отца ругаться, добиваться своего. Пойди и скажи, что тебе положено! А то опять раздадут всё своим нацкадрам! Это была первая республика, в которой они служили. Мать волновалась. До этого всё по РСФСР мотались. Все гарнизоны собрали. Есть на свете три дыры - Термез, Кушка и Мары. А теперь вот - получите. Кишинев!

Марина Степнова. Где-то под Гроссето.

М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016

Я еду в метро и чувствую резкий спазм в животе. Приходится перестать читать и убрать книгу в сумку. Боль не реальна, это даже не моя боль, а та, которую чувствует героиня рассказа. И эффект даже не от «узнавания», когда вспоминаешь уже прочувствованное, пережитое. Тут дело тонкое: героиня переносит аборт. Даже представить страшно - каково, но представляешь настолько, что и правда все внутри сжимается.

Не раз при чтении книги бывало такое, что она давит на пресловутые «струны души»: в эти моменты наворачиваются слезы и на душе становится тоскливо… ну, вы понимаете, о чем я. Но чтобы слово вызвало физическую боль - пожалуй, такое со мной впервые. Дело, видимо, в удивительной способности Марины Степновой находить самое верное слово. Я пишу «находить», но ощущение такое, что Степнова ничего и не ищет, слова сами выпрыгивают из ее богатого (какой и должен быть у филолога и журналиста) лексикона, выстраиваются стройными рядами. В результате - фразы, которые хочется проговаривать, перекатывать во рту, как карамельки, и удивляться тому, насколько точно кондитер угадал ваш вкус. И эту способность отмечают все критики, даже те, кто несмотря на шорт-листы премий и переводы на многие языки старательно находили недостатки в «Женщинах Лазаря» и в «Безбожном переулке» Степновой. Сами посудите: «В России, ткнув в любую кнопку (хоть в кнопку дверного звонка), можно было получить в ответ всё, что угодно - в морду, орден, струю соляной кислоты, гостей из Нижневартовска, цепную ядерную реакцию». Метко, не правда ли?

А вот еще одна меткая фраза: «рядовой толпообразующий элемент». Это про бедную Антуанетточку в одноименном рассказе, но выражение можно применить ко всем героям этого сборника. Перед нами настолько обычные люди, что в одночасье понимаешь: а ведь столько вокруг тех, кто за свою жизнь не сделал ничего выдающегося, ничего хотя бы феноменально плохого, я уж и не говорю о хорошем. Но в этой обыкновенности, типичности есть свое очарование. Например, когда понимаешь, что дети - герои рассказов «Тудой», «Боярышник» - воспринимают мир так же, как ты сам в их возрасте. От этого становится тепло. Правда, ненадолго, потому что еще один мотив, объединяющий все рассказы книги «Где-то под Гроссето», - тотальная безысходность. Мы привыкли к хеппи-энду, к тому, что больной выздоровеет, одинокий найдет пару, отчаявшийся самореализуется. Но в жизни не всегда так, а у Степновой - всегда не так. Поэтому настройтесь на то, что после каждого рассказа нужно будет время, чтобы прийти в себя. Но остановиться все равно не получится, потому что словесная вязь Степновой гипнотизирует и не отпускает.

Удивительно, что пропитанные тоской и горькой печалью рассказы пишет жизнерадостная и вполне счастливая с виду женщина. На презентации своей книги Марина Степнова шутит и смеется, а свое несоответствие настроению рассказов объясняет тем, что когда пишет, в любой момент может встать и пойти дальше (варить суп, например). Но в то же время она всегда сопереживает своим героям - без этого они не получатся живыми, всегда пропускает чувства персонажей через себя, но старается не поддаваться им. Наверное, это и есть самая настоящая гармоничная личность. Но обычному читателю, как уже было сказано выше, справиться с затягивающим болотом уныния будет сложно.

В общем, жить после этой книги хочется не особо. А еще и страшно: остаться непонятым, неполюбленным, одиноким, не нашедшим своего места. Страшно, что твое имя не смогут вспомнить после смерти даже те, кого ты любил. Страшно стать «измученной отставной филологиней, торгующей библиографическим бредом» (гуманитарии меня поймут!). Зато за современную русскую литературу я спокойна, за нее не страшно. Ведь она есть!

Где?то под Гроссето (сборник)

Тудой

Она говорила – тудой, сюдой.

Поставь платочек на голову, простудишься.

Тут все так говорили.

Странное место.

После крошечного гарнизонного городка на Южном Урале всё казалось диким – школа в самом центре, рядом с оперным театром, сам оперный театр. Розы на улице. Огромные, лохматые, как спросонья. Абрикосы тоже на улице – и никто не рвет. Переспелые, шлепались прямо на тротуар – шерстяные оранжевые бомбы. С мякотью. Поначалу он не выдерживал, просто не выдерживал – набивал сперва полный рот, потом – полные карманы, неторопливые прохожие косились удивленно. Зачем рвать жерделу, мальчик, если на базаре за тридцать копеек можно купить отличную, просто отличную абрикосу? Лучше всех были ананасные – полупрозрачные, длинные, в зябкую крупную родинку. Действительно пахли ананасами, хоть и абрикосы. За такие, правда, просили копеек шестьдесят. Ведро вишни – пять рублей. Кило помидоров – пять копеек. Роза, почти черная – тоже пять копеек. За штуку. Но это если маленькая, на невысоком тонком стебле.

Охапкой – в ведре.

Немыслимо!...

Они бродили по базару, взявшись за руки, бездумные, счастливые, маленькие, как в раю. Пробовали всё подряд, тянули в рот мед, персики, груши, незнакомые слова. Она поучала, важничая. Переводила ему с райского на русский. Моале – это был мягкий сыр, белый, на вид совсем как творог, но пресный. Кушать надо с помидорами и с солью. Тут все говорили – кушать. Мэй, посторонись, ты что, не видишь – тут дети. Кушайте, кушайте, ребятки. Брынза – наоборот, соленая, твердая. Пористая, как котелец. Еще одно слово. Тут всё строили из котельца. Рафинадно?белый городок. А ему казалось – не из сахара, а из брынзы. Коровья была вкусная, а вот овечья далеко и густо пахла рвотой. Бу?э?э. Гадость. Он так и не рискнул попробовать. Синими называли баклажаны, красными – помидоры. Даже не так – синенькие и красненькие. Тебе синеньких положить? Буро?серо?зеленая масса на тарелке. Печеные перцы. Уксус. Сливовое повидло, сваренное в тазу прямо во дворе. С дымком.

Она говорила – повидла.

Повидлу хочешь?

Белый хлеб, сливочное масло, горячее сливовое повидло, сверху – грецкие орехи.

Слопать ломоть – и айда, сайгачить по магале.

Еще одно слово.

Россыпь карточных почти домишек, печное отопление, сваленный как попало человеческий сор, драный рубероид, саманные стены – крупный, спелый замес соломы, глины, и говна. Хижины дяди Тома. Тенистые дворики заросли бусуйком. Мелкий синий виноград, курчавый, бросовый, душистый, вино из него давили прямо ногами, переливали, живое, багровое, в пятилитровые бутыли. Затыкали заботливо кукурузной кочерыжкой. Называется – чоклеж. Нет, не так, чоклеж – это была полая кукурузная солома, звонкие пустотелые былки. Страшное оскорбление, между прочим. За чоклеж можно было и в дюньдель получить. Не говоря уже про муля. Скажешь кому?то, что он – муль, всё, убьют. Она делала круглые глаза, наклонялась близко?близко, так что он видел зеленые крапинки возле зрачков и волосы, светлые и темные вперемешку. Сливочное масло, медовая коврижка, какао с теплым топленым молоком.

Она жила на магале.

Текст: Екатерина Врублевская

Совсем недавно вышла новая книга Марины Степновой. После масштабной семейной саги и толстых романов автор обращается к малой форме, которая, однако, не исключает больших вопросов. “Где-то под Гроссето” – собрание историй обычных людей, которые совершенно не умеют поладить с жизнью, живут как-то неловко, наперекосяк.

Степнова писала о гениальности и гении, который не похож на нас, которого сложно понять; писала о любви и о том, как всех нас, независимо от меры таланта, эта любовь способна изменить; писала о том, кто ближе всех к Богу - о враче, нож которого - слишком прямолинейная метафора, чтобы принять ее за прозрачный намек; писала о людях, которые убивают свою мечту. Персонажи Степновой - всегда вопрос, сюжет - всегда поиск ответа.

На сей раз Степнова занимается бытописательством, своим чутким писательским осязанием, проверяя и прощупывая самое простое, самое трогательное и одновременно самое страшное: обычную человеческую жизнь. В текстах “Гроссето” мы видим быт в его самом прекрасном и самом страшном смысле - быт как жизнь обычных людей, не отягощенных гением и, наверное, давно не получавших вестей от Бога.

Быт, который день ото дня - в похороненных под грудой забот мечтах несправедливости, уродствах, любовях, болезнях, вони рынков.

Озаглавлен сборник по одноименному рассказу, опубликованному в декабре 2011 года журналом "Сноб". "Где-то под Гроссето" - наполненные грустью, в чем-то безнадежные тексты, которые, уж простите за оксюморон, одновременно и ода жизни. Ода очень тихая и совсем не торжественная, но все же ода, потому что, пробираясь сквозь все эти буреломы проблем, очень жить хочется...

Очень важно, когда текст имеет запах. Хороший текст всегда пропитан запахами, как те самые антоновские яблоки, и дело тут совсем не в гастрономической литературной традиции. “Гроссето” с самых первых страниц перемешивает запахи переспелых абрикосов и лохматых роз; сочных помидоров с солью и диковинного творожного сыра со странным названием "Моале"; мягкого сдобного белого хлеба со сливочным маслом и повидлом, точнее “повидлой”.

А еще запах давленого винограда, подгнивающей соломы, глины и мусора. Очень разный, то сочный и спелый, то смрадный и бьющий в нос запах обыкновенной повседневной человеческой жизни.

В открывающем сборник рассказе “Тудой” все запахи, “весь перец, соль и огонь” остаются на одной стороне. На темной и глинистой стороне “магалы”. Там же Валя, и не сказано о ней ни одного слова, которое вроде бы сказать положено, Степнова оставляет Валю лишь тенью на стороне магалы, о которой мы только и знаем, что у нее “белый серпик шрама на правой голени”, красная кричащая шапка с пумпоном, куча родственников с орущими детьми и смачными ужинами всем двором. А на другой стороне, там - дома, там пресные сосиски с макаронами, отец полковник и приличная женщина мать. “Элита”.

А еще дома было две “правды”, те, что газеты. А наверное, и другой правды было тоже две и не только в кишеневской полученной недавно квартире, а вообще везде. Везде было две правды.

Они учатся в восьмом классе и, кажется, испытывают то, что называется первой любовью. Мать может допустить, что ее сын сопьется под забором, только бы не с Валей из магалы - все лучше чем с ней, отец подыгрывает матери, но вспоминает далекую Наденьку из своей юности.

Она троечница, он отличник. Она “голытьба”, он “элита". Вечные двойные оппозиции элиты и народа, плохого и хорошего, темного и светлого. И все бы было просто, если бы оппозиции и впрямь были двойными. Однако чувства двойных кодов не принимают.

Они слишком молоды, они почти дети, чтобы расставание стало трагедией. Она поступает в ПТУ, он с родителями переезжает в столицу. Но оказавшись в Кишеневе тридцать!!! лет спустя, он просит таксиста свернуть в сторону той самой магалы, от которой, конечно, не осталось и следа. Как не было и девчонки Вали, а была лишь новая многоэтажка да старуха с полным ведром.

“Тудой” - первый текст сборника, вместил и шмелевскую “Первую любовь”, и набоковскую “Машеньку”, и бунинские “Темные аллеи” (надо сказать, что весь “Гроссето” буквально пересыпан интертекстами. Здесь на одной странице соседствуют Гумилев, Пастернак, Набоков).

«Тудой» - не рассказ о любви, это рассказ о невозможности и страстном желании любить. Об иллюзиях и призраках прошлого, которые отчего-то так часто и так больно посещают нас в настоящем и преследуют даже спустя тридцать лет, как одуряющий запах горячей ботвы в кишеневском дворе.

Итак, получая смачный толчок кишеневского города, тексты “Гроссето” начинают свое движение, прикладывая по пути самое для многих насущное - в виде Инстаграм и Фейсбука. Вот уже Карина Иванова выкладывает фото филе палтуса в пряных травах, а интеллигентный и, как водится, аутичный, но вызывающий сочувствие “маленький человек” снова цитирует Пастернака, ну и саму Марину Степнову кстати (интервью Леониду Словину для портала Проза ру 2012 год). “Быть знаменитым некрасиво, знаете ли”.

Цитирует и не попадает в такт. У общества ведь теперь совсем другой ритм. А у маленького человека с этим самым обществом разные проблемы - он не фотографирует палтус. Он хочет усыновить ребенка… Всегда очень-очень хотел дочку, дали мальчика. С “плебейским” именем Витя и, кажется, косоглазого. Хотя это, наверное, и неважно. Или важно?

Галерею портретов прохожих, мельком проживающих свою непримечательную, но оттого не менее ценную, единственную жизнь продолжает слоноподобная, нескладная толстая девочка, с годами превратившаяся в обыкновенную конторскую тетку, которая настолько перепугана окружающим миром, что перестает жить. Не физически, конечно. Люди ее не замечали, да она и сама не была уверена в реальности своего эфемерного существования. Она просто не умеет быть живой. Однако это не мешает ей проживать каждый новый день, стать образцовым и равнодушным бухгалтером, получать хорошее жалование, похоронить мать, вести тайную, одной ей известную жизнь в любимом каком-то гипнотическом кресле, перечитывая сотни томов и испытывая странные болезненные минуты счастья, уткнувшись в бесконечные книжные тома или бродя меж витрин супермаркета, где к ней привыкли и даже принимают как свою. Такую же некрасивую и такую же несчастливую.

Реальность своего существования - призрачная героиня с недвусмысленным именем Антуаннета - почувствовала лишь однажды. В момент умирания. На этот раз физического.

На пути из супермаркета она не успела добраться до спасительного кресла, ее сбила машина.

Это не первая и не последняя предсмертная минута сборника. Мы уже видели смышленую пятилетнюю девчонку, объевшуюся грязной бузины и заходящуюся в предсмертных вспышках. Финал обоих текстов остается открытым. А может, это и не смерть совсем, а может, это просто такой безжалостный шанс выжить, что-то изменить. А туфля, слетевшая с ноги, которая, как известно, слетает лишь в тех случаях, когда спасти за редкими исключениями уже невозможно - лишь деталь, которая подчеркивает значительность момента…

Оля - героиня центрального текста сборника “Где-то под Гроссето”- тоже состоит в близких отношениях со смертью и уже в самом начале своей недолгой жизни чувствует ее приторный тлеющий запах. Еще в юности Оля понимает, что рано или поздно умрет, совсем неважно когда.

Важно, что еще при жизни она находится уже “на другой стороне смерти”, ей ставят страшный диагноз, который незаметен, как все самое страшное в текстах сборника, он не мешает жить и незаметен на приборах. Но означает, что смерть может наступить внезапно, в любой момент и в любом месте, но самым лучшим местом, чтобы умереть, оказывается такая живая и залитая солнцем Тоскана.

В целом смерти (которыми переполнены тексты), отравления, аборты и все прочее в текстах "Гроссето"- явление форсмажорное, что называется, из ряда вон. Оно же второстепенное. Все вопиющее и выбивающееся из рутины ежедневной нескладной жизни - в текстах расставлено, как маячки, которые делают акцент, концентрируют внимание, но не являются главным. Главным является самая обычная жизнь.

Так, чтобы сделать аборт, нужно отблагодарить врача - вечный коньяк и сто долларов. Чтоб раздобыть алкоголь и деньги, понадобилось срочно продать швейную машинку и папину новую шапку. Машинка и шапка - возможно, важны гораздо больше, чем факт аборта.

Ведь все эти унизительные и простые до абсурда вещи - шапки, машинки, кастрюли - изо дня в день наполняют пространство, в котором живут герои Степновой. В котором живем мы с вами, в котором живут герои Чехова. Люди обедают и только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни.

А случится ли в жизни аборт, выкидыш, несбывшаяся любовь или толстые слоновьи коленки - это ведь не имеет между собой совершенно никакой разницы, это одинаково превращает жизнь в невыносимую и ненужную, убивает способность чувствовать.

Пространство и время в текстах сборника постоянно переливается, меняя состояние из одного в другое и обратно. Мы видим детство героев, их рождение, взросление, смерти. Действие перемещается из квартир в трамваи, из больниц в кухни, из Тосканы в Россию, с детских площадок на кладбище. Героев, проходящих сквозь страницы и состояния, связывает многое, но в главном лишь одно - полное онемение чувств.

Практически все действующие лица рассказов по сути своей бездействующие. Они перепуганы и загнаны настолько, что на всякий случай перестают чувствовать, а их поступки, даже самые фатальные, как аборт или усыновление ребенка, лишь симулякры, подмена настоящим, реже - отчаянная попытка прорвать пелену подделки и с грохотом провалиться в реальную жизнь.